Мост на Дрине

Филипп Дворник, 13 мая 2026

Прочитал недавно “Мост на Дрине” Иво Андрича и очень рад, что удалось обсудить этот роман в уютном книжном клубе Издательства “Катоблепас”.

Если согласиться с тем, что быстрые коммуникации превратили мир в “глобальную деревню”, которая, как утверждал Маклюэн “абсолютно обеспечивает несогласие по всем вопросам”, то весь мир похож на Боснию. До знакомства с романом предполагал, что это актуальное чтение, и теперь уверен, что не ошибался.

Я двигался по роману размеренно, больше месяца прошло от первых страниц до финала, который я прочёл буквально перед встречей книжного клуба. Параллельно перечитывал “Московского чудака” Андрея Белого — и это очень яркий контраст к Андричу. Два эпических повествования, но насколько далёкие друг от друга по стилю и структуре. Белый — гротескный, музыкальный, сверх всякой меры изобретательный на эпитеты и неологизмы, а Андрич — сухой и строгий, отстраненный, нарочито объективный и натуралистичный в описании самых диких человеческих проявлений. Белый — беспокойный, претенциозный и грациозный, болезненно саркастичный и блестящий, и Андрич — мудрый, приглушенный, часто даже скупой, описывающий простую жизнь без украшений, афористичный и, не стесняясь, раздающий оценки событиям и людям, уверенный в своём праве передать жизненный опыт следующим поколениям (словно “рассказчик” Беньямина).

Не буду говорить о структуре романа Андрича. Достаточно того, что герой романа — мост, и мы наблюдаем его жизнь от рождения до смерти, а вокруг него, как речная вода, текут поколения, меняются власти, творятся страсти и слагаются легенды, вспыхивают и уносятся судьбы людей и целых народов. Не буду описывать сложную и трагичную историю Боснии, которую можно узнать по роману, как по атласу.

Оставлю здесь только пару фрагментов этого грандиозного романа, пронизанного тихой, затаенной болью, которую, может быть, даже сложно уловить, если читать роман поспешно. Болью великого визиря Мехмед-паши, мудрого торговца Али-ходжи, ловкой и хваткой хозяйки гостиницы Лотики, пропащего пьянчуги Салко Кривого и такого же безнадежно потерявшегося на пути через мост, преисполненного духом национального возрождения поэта Янко Стиковича. Первый отрывок напомнил мне обещания, которые давал мир 15 лет назад, когда я был студентом.

“Сыновья крестьян, торговцев и ремесленников из захолустного боснийского местечка, без особых усилий получили они от фортуны открытый путь в широкий мир и иллюзию неограниченной свободы. Наделенные всеми особенностями истинных сынов своей родины, они отправлялись в широкий мир и, руководствуясь собственными склонностями, минутной прихотью или капризом случая, более или менее самостоятельно выбирали будущую свою специальность, характер развлечений и круг знакомых и приятелей. Большинство из них не могло и не умело взять много от бесконечного разнообразия благ, представших их взорам, но зато и не было ни одного человека, не возомнившего бы в своей душе, что ему все доступно и все может стать его собственностью. Жизнь (слово, необычайно часто употреблявшееся в литературе, политике и разговорах молодежи тех времен и писавшееся с многозначительной заглавной буквы), эта жизнь представала их взорам необозримым поприщем для приложения освобожденных чувств, пытливой любознательности и ничем не скованной личной инициативы. Беспредельная даль множества дорог открылась им; по многим из этих дорог им не придется ступить ни шагу, но упоительная сладость жизни заключалась в том, что они могли по собственной воле (по крайней мере, теоретически) свободно выбирать и переходить с одной дороги на другую. Все, что сынам других народностей, времен и государств доставалось усилиями многих поколений, сотнями лет упорства и терпения, часто ценою жизни, лишений и жертв, более тяжких и дорогих, чем сама жизнь, — все это им привалило как нежданное наследство, опасный подарок судьбы.

И сколь бы фантастическим и невероятным это ни казалось, все же совершенно очевидно, что в этой среде, именно в те годы переживавшей глубочайший кризис законов общественной и личной морали, которые были ограничены где-то вдали лишь смутной чертой недозволенного и сплошь и рядом противоречиво толковались, принимались или отвергались той или иной группировкой или отдельными лицами, — они могли распоряжаться своей молодостью, как им хочется; свободно мыслить и судить обо всем без исключения, говорить что вздумается, нередко заменяя дела словами, удовлетворявшими их атавистическую жажду громкой и геройской славы бунтарей и разрушителей и не вынуждавших их к решительным поступкам, которые влекли бы за собой какую-либо ответственность. Наиболее одаренные из них презрительно пренебрегали дисциплинами обязательных учебных программ и своими реальными возможностями, со всем пылом юности отдаваясь тому, о чем не имели понятия и что превышало их силы. Трудно вообразить себе более опасный способ вступления в жизнь и более верный путь к высотам беспримерных подвигов или полному краху. Лишь самые блестящие и сильные из них, одержимые фанатизмом факиров, кидались в действие и в нем сгорали, подобно мотылькам, а после в ореоле мучеников и святых (ибо нет поколения, где не было бы своих святых) превозносились до небес своими сверстниками и возводились ими на пьедестал недосягаемого идеала.

Каждое поколение питает свои иллюзии по отношению к цивилизации, при этом одни мнят себя возжигателями ее пламени, а другие — свидетелями ее угасания. На самом же деле огонь цивилизации пылает, тлеет и гаснет в зависимости от того, с каких позиций и под каким углом зрения его рассматривать. Поколение людей, которое сейчас под звездами, в воротах, над водами реки обсуждает вопросы философского, общественного и политического порядка, только иллюзиями богаче других, во всем же остальном оно ничем не отличается от прочих. Оно также полагает, что это оно зажигает факел новой цивилизации и тушит последние вспышки старой, уже догорающей. И может быть, лишь особая приверженность к мечте составляет его неповторимую черту: давно уже на свете не было молодых людей, с такой необузданной смелостью предававшихся мечтам и спорам о жизни, о счастье, о свободе, так мало получивших от жизни и так много принявших от нее ударов, страданий и неисчислимых мук, как предстояло принять им. Однако же в летние дни 1913 года будущее рисовалось им лишь смелым и неясным предопределением. На этом древнем каменном мосту, сиявшем в лунном свете июльских ночей чистой белизной прекрасной вечной юности, вознесшимся над прихотью времен и человеческих затей и измышлений, все это казалось лишь новой захватывающей игрой”.

Другой отрывок не нуждается в комментарии.

“И, наконец, настал год 1914, последний в летописи дринского моста. Неспешной поступью земного времени подошел он в свой срок, как и все предыдущие годы, сопровождаемый отдаленным гулом наката опережающих друг друга невиданных событий.

Столько ниспосланных всевышним лет пролетело над городом у моста и скольким предстояло еще пролететь! Но в пестрой череде минувших и грядущих лет 1914 год навек будет стоять особняком. По крайней мере, в представлении тех, кто его пережил. Сколько бы о нем ни спорили и ни писали, им казалось невозможным – по недостатку средств, а может быть, и мужества – выразить словами то, что приоткрылось им тогда в глубинах человеческой судьбы за временным и преходящим. Кто (так полагали они!) сумеет передать лихорадочный озноб, потрясший людские массы и перешедший затем с живых существ на неодушевленные предметы, края и сооружения? Как описать падения и взлеты людей от немого животного ужаса до самоотверженного героизма, от низменного кровопийства и грязного разбоя до величайших подвигов святой самоотдачи, превозмогшей личное «я» и на мгновение приобщающей смертного к сфере высших миров с иными законами? Нет, никогда этого не высказать словами, ибо тот, кто выжил, видев это, лишился дара речи, а мертвые говорить не умеют. Про это не рассказывают, об этом забывают.

Иначе как могло бы повторяться это вновь?”